Место Михаила Зощенко в русской литературе
Рефераты >> Литература >> Место Михаила Зощенко в русской литературе

Таким образом, к середине 20-х годов мир Зощенко — это мир всепобеждающего «звериного» — антикультурного — начала, которое торжествует как в его рассказах (в образе Некультурного рассказчика)^ так и в повестях о «неживых» интеллигентах. Тогда же начинается тяжелый труд писателя по преодолению этого «звериного» мира.

Итак, можно сделать вывод, что оба мотива, возникшие в «допечатный» период, впоследствии оказались очень плодотворными. От них тянутся нити не только к «Сентиментальным повестям», но и дальше — к «Возвращенной молодости» и в особенности — к «Перед восходом солнца», посвященной борьбе с тем «кричащем зверем» в человеке, которого молодой Зощенко открывает в философском эссе «Боги позволяют» (1918).

Ницшеанский культ жизни, вероятно, обусловил и зощенковскую концепцию литературы, ориентированную на «жизнь», а не на «мертвые» культурные образцы. В записной книжке Зощенко «до-печатного» периода находим запись:

«Иные слова стареют настолько, что произносятся нами, как формулы, не вызывая никакого художественого впечатления. Иные слова умирают совершенно. От них запах тления и величайшей пошлости». «Жизнь ушла из литературы», — замечает будущий писатель в набросках к книге «На переломе». «Оживление» мертвой культуры и победа над «зверем» в себе и становятся главными задачами Зощенко.

В своей книжке о Михаиле Зощенко Дм. Молдавский утверждает, что Зощенко — писатель, «который прошел путь от прозы Николая Гоголя к прозе Александра Пушкина». Было бы вернее сказать, что Зощенко — писатель, который активно развивал советское литературное мифотворчество о том, что «жизнерадостный» и «мужественный» Пушкин является истинным предвестником социалистического реализма, между тем как «сложный» и «запутанный» Гоголь, в сущности, чужд ему. В этом мифотворчестве, опиравшемся на мысли, развитые уже Константином Леонтьевым и Василием Розановым также говорится о том, что пушкинская линия не нашла себе достойного продолжения во второй половине XIX века, несмотря на всю талантливость и даже гениальность отдельных блестящих представителей того времени. Только с появлением Максима Горького это положение изменилось. Основоположник (родоначальник) русской классической литературы нашел преемника в основоположнике (родоначальнике) социалистического реализма.

Такие мысли развивал, например, Андрей Платонов, который в юбилейный 1937-й год пушкинских праздников написал статью «Пушкин и Горький». В ней утверждается, что среди «классических русских писателей» после Пушкина не было «ни одного, равного» ему. Один из признаков спада русской литературы в XIX веке был тот факт, что литература «стала утрачивать пушкинский пророческий дар», теряя поэтому народность и связь с реальностью. Когда дело дошло до полного вырождения в декаденстве, «народ резко «вмешался» и родил Горького», тем самым сразу же восстановив «линию Пушкина». Даже если Горький эстетически не равноценен Пушкину, он все же восстановил его линию «по существу и по духу». Подобные взгляды выражала и официальная советская критика в лице В.А. Десницкого, который в своей «пушкинской речи» в 1937 году подчеркивал, что Горький выбрал Пушкина в «первокласного учителя организации языка и его очищения» и сделал его «мудрость» «показателем меры и такта» в борьбе с «чрезмерный этнографичностью» советского литературного языка после революции. И не только в сфере очищения языка Горький пошел по пушкинским путям — он и первый после Пушкина создал полноценного героя. Ведь пушкинский герой — это развенчание аристократического молодого человека. Этим должны были быть и герои Тургенева, Гончарова, Толстого и Достоевского, но они «не пошли вперед по сравнению с Пушкиным, а снизили тона его спокойной, но суровой классовой самокритики»; только у Горького мы находим уже совсем «иных деятелей», то есть, «человека новой культуры», который борется за социальную гармонию. Поэтому «голос свободной, радостной пушкинской музы перекликается с . эпохой» 30-х годов'.

По-видимому, и Михаил Зощенко в какой-то степени разделял эти взгляды на Пушкина, Гоголя и Горького, по крайней мере, в 30-е годы. В духе Розанова и Леонтьева, а может быть, и под влиянием Блока и философии Ницше он видит известное «падение» в русской, постпушкинской литературе; она теряет истинную народность, пренебрегши чувством меры. Вот что Зощенко пишет в предисловии к «пушкинскому восхвалению» в 1937 году по поводу повести «Талисман», задуманной как «шестая повесть Белкина»: «Иной раз мне даже казалось, что вместе с Пушкиным погибла та настоящая народная линия в русской литературе, которая была начата с таким удивительным блеском .». Чрезмерный интерес к «психологии» указан как причина ущерба, потери «блеска» и «народности», присущих пушкинской прозе. А сама повесть-стилизация, написанная в простом, энергичном, быстром и «мужественном» стиле пушкинских повестей, очевидно должна продемонстрировать переключение автора от гоголевской сказочной линии, с которой его обычно связывали, на пушкинскую От «психологии», то есть сложного «смеха сквозь слезы», связанного с «самоуглублением» и«эгоцентричностью», Зощенко переходит к просто смеху без примесей и к принципу «mens sana in corpore sano», все более ценимому автором «Возвращенной молодости» (1933). В поисках гармонии и здоровья Зощенко отмежевался от «больной» гоголевской линии с ее преувеличенным интересом к внутреннему миру человека и «иронией» по отношению ко всему земному, говоря словами Розанова. Он переходит к трезвому самоанализу и разумному лечению своих собственных заболеваний и более «веселому» пушкинскому смеху по отношению к общественным отрицательным явлениям. К 1937 году Зощенко готов признать гоголевское отношение к миру и себе как «mens mo-rba in corpore morbo». Переходя на позиции «советско-ницшеанские» и горьковские, он рассматривает XIX век как век сентиментальный, женственный, эгоцентричный, как век, когда писатели жалели «бедных людей», предлагали «униженным и оскорбленным» религиозные «утешения» вместо социальных улучшений, а если смеялись, то только плача (от «Мертвых душ» Гоголя до «Трех сестер» Чехова). Создавая свою стилизацию в пушкинско-белкинском духе, он как бы отдаляется от гоголевских «ненародных» затрудненных форм, поощряемых недавно разгромленным формализмом. Сам «больной» и «сложный», Зощенко искал путей к «здоровью», как до него искал их и Александр Блок, поэт старого мира, ненавидивший его и себя и — по крайней мере после первой мировой войны — искавший спасения в «беспощадности» ницшеанского смеха и, в конце концов, в «веселом имени» Пушкина'". Рассмотрим «Талисман» как декларацию нового «здорового» миропонимания Зощенко, поверившего в «веселое просвещение» («La gaya scienza») как исцеление от болезней духа, в «пушкинский» путь «mens sana in corpore sano».

Повесть «Талисман», уже в своем лжеромантическом, то есть на самом деле просветительском и антиромантическом заглавии, борется с предрассудками, суеверием и фатализмом. Уже этим она заслуживает место среди «Повестей Белкина», высмеявших «мистицизм» в «Гробовщике» и «религиозный детерминизм» в «Станционном смотрителе» (где «блудная дочь» находит счастье вопреки родительским и библейским запретам и наставлениям). В «Талисмане» сначала рассказывается о том, как лейтенант Б. отказывается от дуэли с ротмистром своего полка и как тот, радраженный сверх меры и твердо решивший драться любой ценой, отправляется домой чистить пистолеты. Во время этой процедуры он случайно убивает себя выстрелом, несмотря на то, что он, как всегда, носил свой талисман. Ясно, что ротмистр совершил глупость, слепо доверяясь талисману и забыв предосторожности в обхождении с огнестрельным оружием. Ясно и то, что ротмистр также слеп, как и его товарищ по судьбе — лермонтовский фаталист. Слепая вера в фатум, которая соединяет ротмистра и Вулича — просто глупость. Так выходит в этом пародическом произведении Зощенко. Однако это не единственный элемент в шестой повести Белкина—Зощенко.


Страница: