Юрий Бондарев

Конечно, показ жизни творческой интеллигенции, ее специфического труда, психологии творчества – уже сам по себе представляет большой интерес. («Самсонов работал чрезвычайно медленно, по строчкам, по абзацу в день, в сомнениях выдавливал слова с трудолюбивой мукой, веря и не веря в их силу, ненавидя эпитеты и все же густо насыщая ими фразу до предельной густоты… И стоило лишь вообразить страдания Самсонова перед чистым листом бумаги, его пытку неуловимым словом, как Никитин ощущал почти стыдливое чувство – он заставлял себя сидеть за столом часов по десять, но писал легче, быстрее, независимо от нескончаемой правки, и если процесс работы Самсонова можно было назвать мучительной каторгой (четыре часа в день), то его работа была каторгой двойной по протяженности, но все же сладкой».) Любопытны страницы, посвященные художественному процессу восприятия Никитиным окружающей действительности, размышлениям о мироздании и т.д.

Но это, однако, главное для Бондарева – не повествование о специфике и своеобразии писательского труда задача его. Художник стремится обнажить сущность сложнейших проблем современности, увидеть их связи с «вечными» вопросами, над решением которых тысячелетия мучается человечество.

Осмотр памятника в Гамбурге погибшим и пропавшим без вести немецким солдатам и офицерам 1939 – 1945 годах – одна из ключевых сцен в романе, та грань, которая разделяет и в то же время незримыми нитями связывает два этапа в жизни Никитина, а шире – в истории Европы: прошлый, военный и современный, мирный. Здесь проходит как бы перекличка времен, отозвавшаяся в сердце героя новой болью, размышлениями и обобщениями. Памятник этот «был тяжел, мрачен, чернел смоченным дождем камнем, немо, угольно выступали очертания барельефов, будто размытые темной ночи силуэты солдатских фигур, шагающих куда-то плотным слоем – в ад или небытие; оружие, краски, едва различимые, без выражения глаз смертные лица». С годами у Никитина обострился и углубился взгляд на многое в этой жизни, но остались все такими же чистыми и трепетными его отношения к добру, Родине, истории народа. Все так же непримирим он ко злу, как и в военной молодости своей.

Это писатель Никитин, с его понятием совести, гуманизма, любви к своему народу, не может побороть в себе неприязни к врагам. Другие – могут, по крайней мере, копаются в их душах, пытаясь отыскать нечто человеческое, но это неблагодарное занятие! Для Никитина же немецкие солдаты пришли на нашу землю как поработители, стремящиеся уничтожить цвет нации, перечеркнуть ее историю, ее культуру, - и нет им прощения. В завоевателе превалирует одна черта – равнодушие и ненависть ко всему русскому, советскому, поэтому никакого сочувствия к себе он вызвать не может. Никитину непонятны, он не воспринимает и никогда не будет должным образом воспринимать тех проявлений человеческих черт в фашистском солдате, которые при известных обстоятельствах могут обнаружиться в нем как в сыне, отце, муже.

Высказанные в ходу дискуссии в Гамбурге Никитиным мысли интересны для нас своим глубоким идеологическим и философским подтекстом. Это и широкий взгляд на мир, и страстный протест против извращения человеческой природы, и бескомпромиссное отстаивание наших социальных, нравственных, эстетических идеалов; это, наконец, его высокий пафос поиска истины, служения правде и красоте. Рядом с Никитиным журналист Дицман выглядит довольно-таки невзрачной фигурой, несмотря на всю его словесную эквилибристику насчет «коммунистического оптимизма», отсутствия идеалов и пресловутой свободы западных немцев.

Иные представления о мире, иной масштаб у Никитина. Отвечая на один из колких пассажей Дицмана, Никитин говорит: «Мы знаем ряд истин, но это лишь слагаемые одной и главной. Мы не знаем конечную сумму истин. В противном случае – если бы мы знали о человеке все – не было бы никакого смысла писать книги, заниматься наукой и вести дискуссии, как мы ведем с вами. Человек – такая же тайна, как и мироздание. Об этом думали и тысячи лет назад. Я уверен, что если бы люди завтра открыли все законы мира, а значит, и человеческой души, то движение истории прекратилось бы…».

Герой «Берега» как бы живет в самом процессе познания, но он не ограничивается размышлениями либо чувственным восприятием мира. Нравственную философию Никитин переносит в сферу деятельного поиска правды. Вот смотрит он на послевоенный Гамбург, его обитателей и хочет понять, что толкало немцев к войне, почему и зачем эти вот благодушного вида люди некогда с такой ожесточенностью и ненавистью пытались поработить народ Никитина.

«- Кто же в конце концов орал «хайль» и стрелял? – заворчал Самсонов. – Все, оказывается, милые, добрые, прекрасные люди… Кто же стрелял?

- Не «кто», наверное, а «почему» и «зачем» - в этом суть».

Это принципиальная поправка. Ибо погиб в этой войне цвет нации, и среди них такие, как Андрей Княжко.

С Княжко читатель впервые встречается в мае 1945 года в небольшом немецком городке Кёнигсдорфе. «Он был очень молод, этот лейтенант Княжко, и так женственно тонок в талии и так подогнан, подтянут, сжат аккуратной гимнастеркой, крест-накрест перетянутой портупеей, и так нежно, по-девичьи зеленоглаз, что каждый раз при появлении его во взводе рождалось ощущение чего-то хрупкого, сверкающего, как узкий лучик на зеленой воде. И хотя это ощущение было обманчивым – нередко мальчишеское лицо Княжко становилось неприступным, гневно-упрямым, - Никитина будто омывало в его присутствии веяние летнего свежего сквознячка, исходящего от голоса, взгляда, от всей его подобранной фигурки. Княжко был из московской профессорской семьи, учился на филологическом факультете, жил на Озерковской набережной, хорошо знал переулки Пятницкой, где жил Никитин; они никогда не встречали друг друга на замоскворецких тротуарах и сблизились только на фронте в конце сорок третьего года. Лейтенант Княжко прибыл, ещё хромая, из госпиталя, был назначен в батарею на место убитого командира первого взвода. До этого он служил в пехоте, командовал на Днепре ротой, но в связи с ранением и хромотой не был взят в стрелковую часть, а направлен по личному желанию в дивизионную артиллерию…»

За внешней сдержанностью и суровым ригоризмом Княжко скрывается способность к романтической мечте, к возвышенным чувствам: »… я хотел бы бать или рыцарем, или Андреем Болконским (мой тёзка)…»- пишет он в письме к санинструктору Гале. Княжко чувствует личную ответственность не только за исход боя с немецкими самоходками, может быть, последнего в этой войне, но и за дальнейшие судьбы всего мира. Именно он по собственной инициативе берёт на себя опасную роль парламентёра, спасая жизнь немецким юношам, обманутым фашизмом, и гибнет от пули эсесовца. В подвиге Княжко, утверждающем высокий гуманизм мира социализма, нашло своё отражение величия народного героизма и трагизм потерь, ценою которых была завоёвана победа, мир на земле.

Княжко на всю жизнь остаётся идеалом, образцом высокого мужества и человечности для Никитина. В его писательской деятельности, в свойственном ему чувстве ответственности за судьбы послевоенного мира, в постоянном стремлении к самосовершенствованию Никитин продолжает борьбу за те высокие идеалы, которые он защищал в боях Великой Отечественной войны, за которые отдал жизнь его лучший друг Княжко. В споре с Дицманом, проповедующим насаждаемые буржуазными идеологами лживые тезисы о несовершенстве, порочности человеческой природы, стремящимся выдать бездуховность и культ потребительства, свойственные буржуазному миру, за всеобщую норму. Никитин защищает высокую гуманистическую сущность революционных преобразований Октября, открывших для каждого человека возможность для невиданного духовного роста. «Революция, - говорит Никитин, - это отрицание безнравственности и утверждения нравственности, то есть веры человека и борьбу и, конечно, совесть как руководство к действию».


Страница: