Фридрих Ницше. «Так говорил Заратустра. Книга для всех и ни для кого»
Рефераты >> Философия >> Фридрих Ницше. «Так говорил Заратустра. Книга для всех и ни для кого»

 

О великом томлении

О душа моя, я научил тебя говорить «сегодня» так же, как «когда-нибудь» и «прежде», и водить свои хороводы над всеми «здесь», «там» и «туда». О душа моя, я избавил тебя от всех закоулков, я отвратил от тебя пыль, пауков и сумерки. О душа моя, я смыл с тебя маленький стыд и добродетель закоулков и убедил тебя стоять обнажённой пред очами солнца. Бурею, называемой «духом», подул я на твоё волнующееся море; все тучи прогнал я оттуда, я задушил даже душителя, называемого «грехом». О душа моя, я дал тебе право говорить Нет, как буря, и говорить Да, как говорит Да отверстое небо; теперь ты тиха, как свет, и спокойно проходишь чрез бури отрицания. О душа моя, я возвратил тебе свободу над созданным и несозданным — и кому ещё, как тебе, ведома радость будущего? О душа моя, я учил тебя презрению, но не тому, что приходит, как червоточина, а великому, любящему презрению, которое больше всего любит там, где оно больше всего презирает. О душа моя, я учил тебя так убеждать, чтобы ты самые основания притягивала к себе, — подобно солнцу, убеждающему даже море подняться на его высоту. О душа моя, я снял с тебя всякое послушание, коленопреклонение и раболепство; я сам дал тебе имя «избегание бед» и «судьба». О душа моя, я дал тебе новые имена и разноцветные игрушки, я назвал тебя «судьбою», «пространством пространств», «пуповиной времени» и «лазоревым колоколом». О душа моя, твоей почве дал я испить всю мудрость, все новые вина и даже все незапамятно старые, крепкие вина мудрости. О душа моя, всякое солнце изливал я на тебя, и всякую ночь, и всякое молчание, и всякое томление — ты вырастала предо мной, как виноградная лоза. О душа моя, обильна и тяжела ты теперь, как виноградная лоза со вздутыми сосцами и плотными тёмно-золотистыми гроздьями, — — стеснённая и придавленная своим счастьем, в ожидании избытка и стыдясь ещё своего ожидания. О душа моя, не существует теперь нигде другой души, более любящей, более объемлющей и более обширной! Где же будущее и прошедшее были бы ближе друг к другу, как не у тебя? О душа моя, я дал тебе всё, и руки мои опустели из-за тебя — а теперь! Теперь говоришь ты мне, улыбаясь, полная тоски: «Кто же из нас должен благодарить? — — должен ли благодарить дающий, что берущий брал у него? Дарить — не есть ли потребность? Брать — не есть ли сострадание?» О душа моя, я понимаю улыбку твоей тоски: твоё чрезмерное богатство само простирает теперь тоскующие руки! Твой избыток бросает взоры на шумящее море и ищет, и ждёт; тоска от чрезмерного избытка смотрит из смеющегося неба твоих очей! И поистине, о душа моя! Кто бы мог смотреть на твою улыбку и не обливаться слезами? Сами ангелы обливаются слезами от чрезмерной доброты твоей улыбки. Твоя доброта, и чрезмерная доброта, не хочет жаловаться и плакать: и всё-таки, о душа моя, твоя улыбка жаждет слёз и твои дрожащие уста рыданий. «Разве всякий плач не есть жалоба? И всякая жалоба не есть обвинение?» Так говоришь ты сама себе, и потому хочешь ты, о душа моя, лучше улыбаться, чем изливать в слезах своё страдание, — — в потоках слёз изливать всё своё страдание от избытка своего и от тоски виноградника по виноградарю и ножу его! Но если не хочешь ты плакать и выплакать свою пурпурную тоску, то ты должна петь, о душа моя! — Смотри, я сам улыбаюсь, предложивший тебе петь: — петь бурным голосом, пока не стихнут все моря, чтобы прислушаться к твоему томлению, — — пока по тихим, тоскующим морям не поплывёт челнок, золотое чудо, вокруг золота которого кружатся все хорошие, дурные, удивительные вещи, — — и много животных, больших и малых, и всё, что имеет лёгкие удивительные ноги, чтобы бежать по голубым тропам — — туда, к золотому чуду, к вольному челноку и хозяину его; но это — виноградарь, ожидающий с алмазным ножом, — — твой великий избавитель, о душа моя, безымянный — только будущие песни найдут ему имя! И поистине, уже благоухает твоё дыхание будущими песнями, — — уже пылаешь ты и грезишь, уже пьёшь ты жадно из всех глубоких, звонких колодцев-утешителей, уже отдыхает твоя тоска в блаженстве будущих песен! — О душа моя, теперь я дал тебе всё и даже последнее своё, и руки мои опустели для тебя: в том, что я велел тебе петь, был последний мой дар! За то, что я велел тебе петь, скажи же, скажи: кто из нас должен теперь — благодарить? — Но лучше: пой мне, пой, о душа моя! И предоставь мне благодарить! — Так говорил Заратустра.

 

 

Другая танцевальная песнь

1

«В твои глаза заглянул я недавно, о жизнь: золото мерцало в ночи глаз твоих — сердце моё замерло от этой неги: — челн золотой, как в зерцале, мерцал там на водах ночных, точно качалка, ныряющий, и всплывающий, и всё снова и снова кивающий челн золотой! На стопу мою, падкую к танцу, ты метнула свой взор, свой качально улыбчивый, дымчатый, вспыльчивый взор: Только дважды коснулась ручонками ты погремушки своей — и уже закачалась нога моя в приступе танца. — Пятки мои покидали уже землю, замер я на носках, тебе внемля: ведь уши танцора — в цыпочках его! К тебе прыгнул я — ты отпрянула вмиг; и лизнули меня на лету зашипевшие змейки волос вдруг взлетевших твоих! От тебя я отпрыгнул назад и от змей твоих прикасаний; ты стояла уже, обернувшись слегка, и глаза были полны желаний. Глазами розня, учишь меня ты стезям криведным; на стезях криведных учится стопа моя — козням! Я люблю тебя дальней, ты вблизи мне пуще неволи; твоё бегство манит меня, поиск твой полонит меня — я страдаю, но ради тебя разве я не готов и к юдоли! Ты, чей холод, как зуд, чьё презренье — искус, чей уход, точно жгут, чья насмешка — укус: — ты ль не была ненавистна всегда, ты, вязальщица, повивальщица, зазывальщица, домогальщица и находчица! Ты ль не была и любима всегда, непорочная, нетерпячая, ветроногая, детоокая грехотворица! Куда же ты тащишь меня, неугомонка и невиданка? И вновь избегаешь меня, сладкая-сладкая горлица и грубиянка! Я в танце несусь за тобою, я с ритмом твоим неизбытно един. Где же ты? Протяни мне руку! Ну, хоть палец один! Здесь пещеры и дебри — мы же заблудимся вместе! Стой! Да потише! Не видишь ли ты, как мелькают вокруг стаи сов и летучие мыши? Ты сова! Ты летучая мышь! Ты охоча меня дразнить? Где мы, где? У собак, видно, ты научилась так тявкать и выть. Зубки белые скалишь прелестно на меня ты без слов, и сверлят меня злючие глазки из кудластых твоих завитков! Что за пляс одурелый, точно буян; я охотник — решай, кто мне ты: ловчий пёс или лань? Ну, злая прыгунья, ко мне! Да живее, мигом! Ну-ка вверх! И барьер! Горе мне! Я и сам вот плюхнулся, прыгнув! О, взгляни, я лежу, ты, спесивица, и молю о милости! Мне бы с тобою бродить да бродить по тропинкам жимолостным! — по тропинке любви сквозь кусты пятнастые, немые! Или там вдоль озера: в нём резвятся и пляшут рыбки золотые! Ты устала? Взгляни, вон овцы, и в воздухе завечерело: ну разве не сладко уснуть под звуки пастушьей свирели? Ты валишься с ног? Я тебя понесу, опусти только руки! И если ты хочешь пить, скажи — я нашёл бы, чем тебя утолить, но тебе не до этой услуги! — О, что за чертовка, плутовка, так ловко исчезла змеёю-скользянкой! Куда? Но от рук два пятна на лице горят, точно красные ранки! Я, право, устал изрядно пастушить твоих ягнят! До сих пор, о ведьма, я пел для тебя, нынче ты завизжишь — у меня! Будешь плясать и ахать плётке моей вслед! Я не забыл-таки плётку? — Нет!»

2

Так отвечала мне жизнь тогда и при этом зажала изящные ушки свои: «О Заратустра! Не щёлкай так страшно своей плёткой! Ты ведь знаешь: шум убивает мысли — а ко мне как раз пришли такие нежные мысли. Мы с тобою оба — сущие недобродеи и незлодеи. По ту сторону добра и зла обрели мы свой остров и зелёный свой луг — мы вдвоём, одни! Уже оттого и должны мы ладить друг с другом! И если мы и не любим друг друга от чистого сердца, — то гоже ли злиться на то, что не любишь от чистого сердца? И что я лажу с тобою, и часто слишком лажу, ты знаешь это: и всё оттого, что ревную тебя я к мудрости твоей. Ах, эта мудрость, полоумная старая дура! Если бы мудрость твоя сбежала однажды от тебя, ах! тогда мигом сбежала бы от тебя и моя любовь». Тут жизнь задумчиво оглянулась вокруг и тихо сказала: «О Заратустра, ты мне недостаточно верен! Ты любишь меня вовсе не так сильно, как говоришь; я знаю, ты думаешь о том, что хочешь скоро покинуть меня. Есть старый тяжёлый-тяжёлый колокол-ревун: он ревёт по ночам до самой твоей пещеры: — когда ты слышишь, как колокол этот бьёт полночь, тогда между первым и двенадцатым ударом думаешь ты о том — — ты думаешь о том, о Заратустра, я знаю это, что ты хочешь скоро покинуть меня!» «Да, — отвечал я робко, — но ты знаешь также —» И я сказал ей нечто на ухо, прямо в её спутанные, жёлтые, безумные пряди волос. «Ты знаешь это, о Заратустра? Этого не знает никто .» И мы стояли лицом к лицу и глядели на зелёный луг, на который как раз набегал прохладный вечер, и плакали вместе. — И жизнь была тогда мне милее, чем вся моя мудрость когда-либо. — Так говорил Заратустра.

3

Раз! О, внемли, друг! Два! Что полночь тихо скажет вдруг? Три! «Глубокий сон сморил меня, — Четыре! Из сна теперь очнулась я: Пять! Мир — так глубок, Шесть! Как день помыслить бы не смог. Семь! Мир — это скорбь до всех глубин, — Восемь! Но радость глубже бьёт ключом! Девять! Скорбь шепчет: сгинь! Десять! А радость рвётся в отчий дом, — Одиннадцать! В свой кровный, вековечный дом!» Двенадцать!

 


Страница: