Фридрих Ницше. «Так говорил Заратустра. Книга для всех и ни для кого»
Рефераты >> Философия >> Фридрих Ницше. «Так говорил Заратустра. Книга для всех и ни для кого»

 

Среди дочерей пустыни

1

«Не уходи! — сказал тут странник, называвший себя тенью Заратустры. — Останься с нами, — иначе прежняя, удушливая тоска опять овладеет нами. Уже лучшим образом угостил нас этот старый чародей всем худшим, что было у него, и смотри, добрый благочестивый папа сидит уже со слезами на глазах и готов плыть по морю тоски. Эти короли, кажется мне, ещё делают перед нами хорошую мину: ибо этому научились они у всех нас сегодня лучше всего! Но не будь свидетелей, держу пари, и у них опять началась бы скверная игра, — — скверная игра ползущих облаков, влажной тоски, заволоченного неба, украденных солнц, завывающих осенних ветров, — — скверная игра нашего плача и крика о помощи — останься у нас, Заратустра! Здесь много скрытой нищеты, которая хочет говорить, много сумрака, много туч, много удушливого воздуха! Ты напитал нас крепкой пищею мужей и подкрепляющими изречениями — не допускай же, чтобы нами, на десерт, опять овладели изнеженные женские духи! Ты один делаешь окружающий тебя воздух крепким и чистым! Находил ли я когда-нибудь на земле такой чистый воздух, как у тебя в пещере твоей? И однако, много стран видел я, нос мой научился различать и оценивать разный воздух, — но только у тебя испытывают ноздри мои величайшую радость! Кроме, — кроме, — о, прости мне одно старое воспоминание! Прости мне одну старую застольную песнь, которую я некогда сложил среди дочерей пустыни. Ибо и у них был такой же хороший, чистый воздух Востока; там был я всего дальше от старой Европы, покрытой тучами, сырой и тоскливой! Тогда любил я этих девушек Востока и другие царства с лазоревыми небесами, над которыми не висели ни облака, ни мысли. Вы не поверите, как чинно сидели они, когда не танцевали, глубокие, но без мыслей, как маленькие тайны, как украшенные лентами загадки, как десертные орехи, — пёстрые и чуждые, поистине! но без туч: загадки, которые легко разгадывались, — в честь этих девушек сочинил я тогда свой застольный псалом». Так говорил странник, называвший себя тенью Заратустры, и, прежде чем кто-либо успел ответить ему, он уже схватил арфу старого чародея и, скрестив ноги, оглянулся вокруг, спокойный и мудрый; затем он медленно, испытующе потянул воздух ноздрями, как тот, кто в новых странах пробует новый чужой воздух. Потом он запел с каким-то завываньем.

2

Пустыня ширится сама собою: горе тому, кто сам в себе свою пустыню носит.

— Ха! Торжественно! Достойное начало! Торжественно, по-африкански, да! Достойно даже льва Иль обезьяны — ревуна морали; Но ведь совсем ничто для вас, Прелестные мои подруги. А между тем сидеть у ваших ног Мне, европейцу, у подножья пальм На долю счастье выпало. Села.

Да, это удивительно: сижу я Почти в самой пустыне, и, однако, По-прежнему далёкий от неё И опустыненный в Ничто. Сказать яснее: проглотил меня Оазис маленький, Который, вдруг зевнув, Мне ротик свой открыл навстречу, И в эти тонко пахнущие губки Попал я вдруг и там пропал, Ворвался, проскочил, и вот я среди вас, Подруги мои милые. Села.

Да слава, слава оному киту, Коль так же хорошо в нём было гостю! Ведь ясен вам, не правда ли, вполне Намек учёный мой? Да здравствует вовек китово чрево, Когда оно таким же милым было Оазисом-брюшком, как мой приют; Но это мне сомнительно, конечно, Ведь прибыл к вам я из Европы, Что недоверчивей всех старых жёнок в мире. Пусть сам Господь исправит то! Аминь.

Переслащённый, словно финик смуглый, И вожделений золотистых полн, как он, Я с вами здесь в оазисе-малютке, — Как он, томлюсь по девичьей мордашке, По зубкам-грызунам, по белоснежным, Как девушки, и острым и холодным; По ним-то именно сердца тоскуют Всех распалённых фиников. Села.

Как этот южный плод, и сам Похожий на него сверх меры, Лежу я здесь, летучим роем Жучков крылатых окружённый, И вкруг меня в игривой пляске рея, Мелькают также крохотные ваши, Язвительно затейливые ваши Причуды и желаньица . Вы, окружившие меня облавой молчаливой, Чего-то чающие и немые, Вы кошки-девушки, Зулейка и Дуду. Осфинксовали вы меня кругом (Чтоб много чувств вместить в едино слово — Грех против языка прости мне, Боже), — И я сижу, вдыхая здесь — Чистейший воздух, райский воздух, право, Прозрачно лёгкий в золотых полосках. Нет, никогда ещё с луны на землю Не ниспадал такой хороший воздух, Ни по случайности, ни по капризу, О чём нам пели древние поэты. Но это мне сомнительно, конечно, Ведь прибыл к вам я из Европы, Что недоверчивей всех старых жёнок в мире, Пусть сам Господь исправит то! Аминь.

Чистейший этот воздух поглощая Ноздрями-кубками, раскрытыми широко, Без будущего, без воспоминаний, Сижу я здесь, прелестные подруги, И всё смотрю, смотрю на эту пальму, Которая, подобно танцовщице, Так изгибается и ластится, качаясь . Что, заглядевшись, станешь делать то же Подобно танцовщице, долго-долго, Опасно долго, на одной лишь ножке Она стояла до того, что, право, будто О той другой и вовсе позабыла. По крайней мере, тщетно я старался Сокрывшуюся прелесть разглядеть, Обоих близнецов единства прелесть, — Конечно, именно вторую ножку, В священной близости изящных и воздушных Блестящей юбочки порхающих зубцов. И если мне, прекрасные подруги, Готовы верить вы охотно — прелесть эту Она утратила. Уж нет её! Утраченная ножка Навек потеряна, как жалко милой ножки! Где, одинокая, она грустит в разлуке, Покинутая, где она тоскует? Быть может, в ужасе пред белокурым Чудовищем со львиной гривой или, Быть может, уж обглодана до кости Она, увы, изъедена! Села.

О, да не плачьте же, не смейте плакать Вы, нежные сердца! В беломолочной груди, словно финик, Сердечко ваше, кошелёк-мешочек Со сладким корешком. Зулейка, будь мужчиною, довольно! Бодрей, бодрее, бледная Дуду, Не плачь же больше! — — Иль, может быть, Уместней здесь иное средство, сердце, Способное легко унять — скрепить? Как назидательное изреченье, к слову — Или воззвания торжественный призыв?

Да, да, зову тебя, Достоинство, на сцену, Честь европейца! Ты добродетелью надутый мех, Шипи, свисти и дуй ещё, Ха! Ещё раз прореви Морали рёвом, Рыкая львом пред дочерьми пустыни, Морали львом! Ведь, милые мои! Вой добродетели в Европе заглушает Весь жар души, всю страстность европейца И европейца волчий аппетит. И вот я перед вами, европеец, И не могу, о Господи, иначе. Да будет так! Аминь.

Пустыня ширится сама собою: горе тому, кто сам в себе свою пустыню носит!

 

 

Пробуждение

1

После песни странника и тени пещера наполнилась вдруг шумом и смехом; и так как собравшиеся гости говорили все сразу и даже осёл, при подобном поощрении, не остался безмолвен, то Заратустрой овладело некоторое отвращение и насмешливое чувство к посетителям своим, — хотя его и тешила радость их. Ибо она казалась ему признаком выздоровления. Он незаметно вышел из пещеры на чистый воздух и стал говорить со зверями своими. «Куда же девалось теперь несчастье их? — спросил он и уже сам вздохнул с облегчением от своей маленькой досады. — У меня разучились они, как мне кажется, кричать о помощи! — хотя, к сожалению, не разучились ещё вообще кричать». И Заратустра заткнул уши себе, ибо в тот момент ослиное И-А удивительно смешивалось с шумом веселья этих высших людей. «Они веселы, — продолжал он, — и кто знает? быть может, на счёт хозяина их; и если научились они у меня смеяться, то не моему смеху научились они. Ну что ж! Они старые люди: они выздоравливают по-своему, они смеются по-своему; мои уши выносили ещё худшее и не увядали. Этот день — победа: он удаляется уже, он бежит, дух тяжести, мой старый заклятый враг! Как хорошо хочет кончиться этот день, так дурно и тяжело начавшийся. И кончиться хочет он! Уже настаёт вечер: по морю скачет он, добрый всадник! Как он качается на своих пурпурных седлах, он, блаженный, возвращающийся домой! Небо ясное смотрит, мир покоится глубоко: о все вы, странные люди, пришедшие ко мне, право, стоит жить у меня!»

Так говорил Заратустра. И снова крик и смех высших людей послышался из пещеры. И Заратустра продолжал: «Они идут на улочку, приманка моя действует, и от них отступает враг их, дух тяжести. Уже учатся они смеяться сами над собой — так ли слышу я? Моя пища мужей действует, мои изречения сочные и сильные — и, поистине, я не кормил их овощами, от которых пучит живот! Но пищею воинов, пищею завоевателей новые вожделения пробудил я в них. Новые надежды забились в руках и ногах их, сердце их потягивается. Они находят новые слова, скоро дух их будет дышать дерзновением. Такая пища, конечно, не для детей и не для томных женщин, молодых и старых. Нужны иные средства, чтобы убедить их нутро; я не врач и не учитель их. Отвращение отступает от этих высших людей: ну что ж! Это — моя победа. В царстве моём они чувствуют себя в безопасности, всякий глупый стыд бежит их, они открываются. Они открывают сердца свои, хорошее время возвращается к ним, они празднуют и пережёвывают, — они становятся благодарными. Это считаю я за лучший признак: они становятся благодарными. Ещё немного, и они начнут придумывать себе праздники и поставят памятники своим старым радостям. Они — выздоравливающие!» Так говорил Заратустра радостно в сердце своём и глядел вдаль; звери же его теснились к нему и чтили счастье его и молчание его.

2

Но внезапно испуган был слух Заратустры: ибо в пещере, дотоле полной шума и смеха, сразу водворилась мёртвая тишина; нос же его ощутил благоухающий дым ладана, как будто горели кедровые шишки. «Что тут происходит? Что делают они?» — спрашивал он себя и подкрался ко входу, чтобы незаметно смотреть на гостей своих. О чудо из чудес! что пришлось ему там увидеть своими собственными глазами! «Все они опять стали набожны, они молятся, они безумцы!» — говорил он и дивился чрезмерно. И действительно! все эти высшие люди, два короля, папа в отставке, злой чародей, добровольный нищий, странник и тень, старый прорицатель, совестливый духом и самый безобразный человек, — все они, как дети или старые бабы, стояли на коленях и молились ослу. И вот начал самый безобразный человек пыхтеть и клокотать, как будто что-то неизрекаемое собиралось выйти из него; но когда он в самом деле добрался до слов, неожиданно оказались они благоговейным, странным молебном в прославление осла, которому молились и кадили. И этот молебен так звучал:

Аминь! Слава, честь, премудрость, благодарение, хвала и сила Богу нашему, во веки веков! — Осёл же кричал на это И-А. Он несёт тяготу нашу, он принял образ раба, он кроток сердцем и никогда не говорит нет; и кто любит своего Бога, тот бичует его. — Осёл же кричал на это И-А. Он не говорит; только миру, им созданному, он вечно говорит Да: так прославляет он мир свой. Его хитрость не позволяет ему говорить; поэтому бывает он редко не прав. — Осёл же кричал на это И-А. Незаметным проходит он через мир. В серый цвет тела своего закутывает он добродетель свою. Если есть в нём дух, то он скрывает его; но всякий верит в длинные уши его. — Осёл же кричал на это И-А. Какая скрытая мудрость в том, что он носит длинные уши и говорит всегда Да и никогда Нет! Разве не создал он мир по образу своему, т. е. глупым насколько возможно? — Осёл же кричал на это И-А. Ты идёшь прямыми и кривыми путями, и беспокоит тебя мало, что нам, людям, кажется прямым или кривым. По ту сторону добра и зла царство твоё. Невинность твоя в том, чтобы не знать, что такое невинность. — Осёл же кричал на это И-А. И вот ты не отталкиваешь от себя никого, ни нищих, ни королей. Детей допускаешь ты к себе, и, если злые мальчишки соблазняют тебя, ты говоришь просто И-А. — Осёл же кричал на это И-А. Ты любишь ослиц и свежие смоквы, ты неразборчив на пищу. Чертополох радует сердце твоё, когда ты голоден. В этом премудрость Бога. — Осёл же кричал на это И-А.

 


Страница: